Чужой язык каким-то чудом терял значение свое. Исчезла речь. Взамен ее освобождался из-под спуда первоначальный дух летучий отдельных звуков и созвучий. Границы слов, утратив смысл, уже на слух не различались, и только изредка журчали, как листья в наледях зимы, стеклянным звоном отвечая на перекрестное звучанье. И разговоры в переулках, где снег соседствовал с дождем, напоминали сгустки гула в певучем странствии своем. И нам людской казался говор простой причудою земли, как тишина и птичий гомон, и ветер, бьющийся о лист... Кто знал - природой назначалось или в душе брало начало существованье голосов в миру, озвученном без слов?
На этом стихотворении заканчивается раздел "Осень в Видземе".
Было что-то вконец утомляющим в той осенней земной красоте. Третий день под дождем пролетающим снег дремал на прибрежной косе. Обезлистели горы стеклянные, стали тоньше и выше стволы, над лесами мерцающим глянцем прочернели окружности крыл. Словно в чаще, стояло пространство. И, казалось, немолкнувший шум затоплял молчаливые травы, чтобы мучать блуждающий ум. И журчали подземные воды, зацепляясь за сотни корней, сквозь песчаники верхней породы пробивался на флейте ручей. В этот хор ветер рушился с лету и в насмешку царил на басах, если снизу долинные ветлы шли на струнных своих голосах. Гул сливался с величьем покоя, с неподвижностью гор и реки, но гармония чудного строя тяжелила глаза и виски. И ничто нас уже не спасало, не давало отсрочки на год, когда небо лицом на Валгаллу выходило в осенний полет.
Оглохнуть - музыки не слышать в движенье легких облаков, и гармонический покой не уловить в порывах ветра. Ослепнуть - и не знать, как дышит на листья осень, как охлажденные колосья роняют тени на межу, почти седую в лунном свете, такую тонкую, что тронь- и зазвенит, как будто рой зеленых скрипок разбужу. И вот затеют ворожбу в траве кузнечики. Нет, этот вечер уже не вспомнить, не вернуть. Ослепнуть - словно бы нырнуть в глухую воду, и не дыша, смотреть, как водит созвучий пестрый хоровод за веком - век, за годом - год.
На этом стихотворении заканчивается раздел "Опять я в южной стороне".
Продолжаю перепечатывать (переиздавать) книгу Анны Наль "Имя".
Раздел "ПРИГОРОД".
* * *
Леса, как раковина морем, шумят дождем. Минуту смотрим, как ветер плещется по соснам, высоко, сонно, и вдруг срывается в осины каскадом неба - бело-синим, и разбивается о листья, вдрызг, вдребезги. Бьет веткой брызг наотмашь, резко. Стоим, немного оглушенные, как перед тайной оглашенной, и тишина стекает, словно смола, размоченная солнцем. Стоим, прозрачные сифоны, по капле полнимся симфонией дождя. Но вот негромко, с перебоями, заговорил гобой прибоя...
Что тише ветра, когда нет веток, продутой двери и этих стен? Здесь каждой щелочкой пропета своя из тысяч струнных тем. Здесь каждый гвоздь звенящим телом уподобляется трубе, и штукатурка гулкой трелью, обвалом - под ноги тебе. Скрипит шагреневая кожа московских стареньких дворов. Еще немного стать моложе... Но вдвое счастлив, кто готов пересидеть гнилую пору в сырых арбатских тупиках, и выплывать на микропорах в Староконюшенный впотьмах. А там охрипшие фаготы глухих мансард и чердаков, словно разучивают ноты для тех, кто с ними делит кров. И ночь качнувшимся оркестром по подворотням расползлась. Мотив - единственное средство причину грусти распознать. Ты заболеешь теплой скукой, привычной зыбью мостовых, и бубенцами звякнут куклы в домах музейных нежилых. Гудят в Арбатском вечном царстве все фонари-колокола. Дано раскаявшейся пастве немного света и тепла. Залитый музыкой безлюдной, глухой певучей немотой, Арбат не слушает прелюдий, Арбат, он платит за постой на этом свете, в этом городе. Он, как оглохший музыкант, с ключами замкнутости гордой к себе вернувшийся зека. Покуда спят несыто в этих в ночи возникнувших домах веков чужих и наших дети, Арбат, ты думай о долгах, о низкой плате, о расплате за то, что ты еще живой, за то, что ветры твои плачут, раздетые, на мостовой. За развороченные нервы. Снесенные особняки. Играй в последний раз, как в первый. Играй доверчиво. Тоски твоей не нужно, не желательно, не стоит кредиторам знать. Повис погром как обязательство для строек планы выполнять. Арбат, за нас храни молчание. Смычки в развалинах зарой. Измотанный и измочаленный, откроешь рот - и рот закрой. Искусство было терпеливо ни день один, ни год один. Оно устало не молило. Кругом болеют - карантин. Болей и ты. Болей, как учат безмолвием и тишиной. Твоя, Арбат, ночная участь: снотворного - и на покой.
На этом стихотворении заканчивается раздел "Ревность по дому".
Я стала музыку писать. Ко мне пристала, как зараза, Одна заигранная фраза. Мне от нее не убежать. Но светел, легок и нетверд - Такое хрупкое созданье - Лежит невызревший аккорд На самом донышке сознанья. Ему однажды станет тесно. И он, тяжел, неумолим, Сольется с голосом моим И станет мной. А я исчезну.
Не для того, чтоб, руки заломив, Бросаться в театральные метели, Я вспомнила тот простенький мотив Томительной любовной канители. Не для того, чтоб, тонок и колюч, Мой голос был - как соль тебе на рану, Поблескивал в углу скрипичный ключ, Обозначая партию сопрано. Не для того, чтоб я в глухой ночи Фальшиво повторяла: "Все в порядке", Заботливо горели две свечи И освещали нотные тетрадки. Не для того, совсем не для того, Чтобы тебя в дугу согнуло горе, В глухом углу сознанья моего Звенят аккорды, взятые в миноре.
Беспомощно локти топорща, Нащупав ногою педаль, Худой недокормыш - таперша Открыла концертный рояль. И клавиши не западают, И звуки его хороши, Но как они не совпадают С живым колебаньем души! Настройщик сопел от блаженства, Но скудно его ремесло. От точности и совершенства Мучительно скулы свело. И женщина, прячась в звучанье, Не переставая играть, Царапнула, будто случайно, Холодную черную гладь.
За Царскосельским парком бывшим, уже забывшимся давно, туманной изморозью дышит одно горящее окно. Плотнее в шубу завернувшись, стволом мелькаю меж стволов. Лечу. Спешу. И снегом в душу влетают сотни голосов. Вот справа тонкий серебрится. Звенят чугунные мосты. Упал смычок хрустальный, в листьях замерзших, словно звук застыл, спадая с худенького тела ольховой ветки. Сквозняки взялись альтовые за дело, сдувая ангелов с руки. И перья белых над оркестром уже кружатся кутерьмой, и повторяют наше детство своею взбалмошной игрой. Пруды - литаврами. Аллея, как труб органных светлый ряд. Лесной овраг вздыхает слева, и тени гулкие парят над блеском зарослей бузинных, над трелью лип, берёз, осин, и под дубовые карнизы кустами тянутся басы. По белым клавишам нечётным, по чёрным бью - не чуя рук. Тру щёки - жёсткие трещётки. Пересыпаю стук в каблук. От ветра спряталась в укрытье. Куда летела? Ветки. Пни. Погасла музыка. И крылья сложила ночь. Зажглись огни. Бреду тихонько по аллее навстречу тёмному окну. Ты ждал меня. И было лето, и белый год, подобный сну.
Будто птица ударится слёту так, что сердце стучит по спине, лес играет одну только ноту на одной уцелевшей струне. Словно в зеркале, множатся звуки, однозвучен повторами путь. Как на струны, кладу свои руки на тебя, чтобы чувствовать пульс дождевых лабиринтов. Глухая, принимаю на веру звук. И откуда тревога такая, будто жизнь выпадает из рук?